
Я думал, что Сид ударит ее. Он сделал шаг вперед, поднял руку, но сдержался. Когда он опустил руку, рука дрожала; его лицо побелело.
– Я хочу видеть Поля, – глухо произнес он. – Сейчас же.
Элизабет Энн умела отличать голос власти. Презрительно, с высоко поднятой головой, она повела нас вверх по лестнице в студию, тронула дверь и распахнула ее.
Студия была ярко освещена, и Поль, без пиджака, в одной рубашке, накладывал мазки на казавшийся уже законченным портрет обнаженной, висевший на стене, а рядом на столе валялся его смокинг. Когда он обернулся к нам, я увидел, что он сильно пьян, глаза его остекленели, а на лбу собрались морщины, как будто он силится что-то понять. По количеству пустых бутылок и стаканов было ясно, что долгое время студия была для него не только рабочей мастерской, но и баром. Он еле держался на ногах.
– Мои дорогие друзья, – произнес он, с трудом выговаривая каждое слово. – Моя.., дорогая.., жена.
Так же как и Элизабет Энн, я ни разу не был в его студии. Это была большая комната, где было довольно много эскизов Поля, но самым поразительным было то, что она представляла собой храм Николь.
Одна стена целиком была увешана изображениями ее в молодости наброски с натуры и зарисовки углем. На подставке в середине комнаты стоял бюст Николь, сделанный еще на рю Распай. И обнаженная, над которой работал Поль, тоже изображала Николь. Великолепная картина, которой я раньше не видел, на которой Николь, сидящая на самом краешке стула, трепетная, теплая и чувственная, какой она и была в жизни, как в зеркало смотрела прямо в глаза зрителю, с любовью, потому что рядом был ее муж.
До того как он вошел в комнату, Сид Голдсмит кипел от ярости, громко выражая свое негодование. Теперь же, удивленно оглядывая комнату, он, казалось, онемел. И все мы тоже. Словно примагниченные этим одухотворенным портретом обнаженной, на поверхности которого блестели свежие мазки, мы собрались перед ним в молчании. О ней нельзя было сказать ничего, что бы не показалось банальным. Так она была хороша.
