
По утрам старшая сестра с виноватым видом сообщала: кончается эфир, йод, на исходе красный стрептоцид и даже аспирин. Последние три дня старшая сестра уже ничего не говорила, а только тяжело вздыхала.
Адам Григорьевич знал: в кладовой больницы осталось лишь немного манной крупы и пшена.
Лещевский всегда гордился своей выдержкой. Двадцать четыре года за операционным столом закалили его нервы. И вот теперь ему, столько повидавшему на своем веку, первый раз в жизни было страшно. Он боялся ежедневных визитов немцев, боялся заходить в палаты, с ужасом ловил на себе вопрошающие, тревожные взгляды больных и раненых, видел, как люди, которых он совсем недавно спас на операционном столе, погибали от голода, из-за отсутствия необходимого лекарства. И он был не в состоянии обеспечить им надлежащий послеоперационный уход. Особенно было страшно за тяжело раненных красноармейцев, которых не успели эвакуировать. Все, кто мог передвигаться, ушли из больницы еще в те дни, когда окруженный город обороняли советские войска. Городская больница, в первые же дни войны превращенная в госпиталь, теперь работала под контролем не только фашистских врачей, но и полиции. Гестапо тоже наведывалось. Все молодые врачи давно были на фронте, в городе оставались только пожилые люди, подобные Лещевскому. Тем больше ответственности ложилось на его плечи.
Мысли Адама Григорьевича прервал стук в дверь.
В операционную вошла девушка, незнакомая хирургу. Она была взволнована, белокурые волосы небрежно выбились из-под пестрой косыночки. Он бегло взглянул на посетительницу и снова нагнулся над раковиной. Адам Григорьевич сразу определил, что девушка из села и, видимо, большую часть пути бежала бегом.
— У вас заболела мама? — спросил хирург, не оборачиваясь.
