
А теперь уже не к кому будет прибежать Маше летней ночной порой на сеновал, не с кем будет поделиться своими радостями в печалями…
И Маша вдруг уронила голову на подоконник и громко заплакала.
— Что ты? Машенька! Что ты? — Груня в одной рубашке подбежала к подружке и обняла ее. — Не горюнься, родная моя! Разве я уезжаю от тебя за тридевять земель?
И немного погодя обе они, смеясь, ехали в разукрашенной бричке под рокот железных бубенчиков, унизавших дугу, пели, не жалея голосов:
На двух пыливших позади бричках подхватили:
Струились, обвивая дуги, голубые и алые ленты, стлался по сторонам дороги светло-зеленый дым яровых; песня поднимала с земли степных чаек.
Груня сидела рядом с тетей, обняв Машеньку за плечи. Шуршало, лаская колени, шелковое белое платье, прохладным крылом бился на пригретой солнцем шее прозрачный шарф.
Душа Груни была полна глубокой нежности к подружке, и к девушкам, провожавшим ее, и даже к строгой, задумчивой тете.
На зеленые косогоры, будто любопытные девчонки, выбегали босоногие, раскосмаченные березки поглядеть, как вихрят по дороге веселые брички.
По дощатому мостику пробарабанили верховые. Это Родион с товарищами ехал навстречу невесте. Он смущенно поздоровался со всеми и начал было выпрастывать из стремени ногу, чтобы пересесть в бричку к Груне, но Машенька с нарочитой строгостью крикнула:
— Успеешь, успеешь еще наглядеться! Дай хоть мне, посаженой матушке, на дитятко неразумное налюбоваться! А ты, вор, терпи да помалкивай!
Деланная нахмурь не могла загасить блеска Родионовых глаз. Губы его волновала еле сдерживаемая улыбка.
