
Я-то подстриглась, а у нее заплетенные в толстую косу, длинные, чуть не до колен, волосы. А мыла нет. Анечка иногда закрывается одна в комнате и скребет голову густым гребешком. Когда она переселится в окоп, как тогда будет? Неужели придется отрезать косу? Придется, придется!
— Ну и ладно, — чуть обиженно говорит она, но тут же опять, с неизменным довернем к жизни: — Если так надо, то что ж. А если на фронте придется увидеть, как пленного немца ударят или поведут его расстреливать? — вдруг спрашивает Анечка. — Страшно…
Мы долго молчим, и каждый из нас в меру своего воображения всматривается в какие-то бездны, разверзшиеся за порогом нашей комнаты.
— Может быть, привыкнем, — неуверенно говорит Катя.
Это невозможно представить себе. Если привыкну, притерплюсь к такому, я, наверное, уже буду не я, а кто-то другой.
Мне приходят на ум слова Гиндина: он рад, что вступает в войну зрелым человеком, а не щенком. Он не дастся войне, его она не переломает…
— Не привыкнем, — говорю я.
— Еще бы. Где тебе… Ты ведь у нас деликатная, — поддевает Ника.
Так меня дразнят теперь. Это Дама Катя удружила мне. «Она такая деликатная, такая деликатная!»
Впору обидеться на Нику, но не выходит. Знаю: поддевает, а у самой кожа почувствительнее, чем у любого.
А к ней какие наведываются страхи? Не подпускает — забаррикадировалась чепухой: страхи-де не наведываются, одни заботы насчет того, куда б пристроить свои тряпки.
Тряпок у нее много — два полных чемодана. Ника ведь прямо из общежития погрузилась на теплоход, все имущество забрала с собой. Там у нее и туфли модельные, и белье, кофточки и кое-какие заграничные тряпки. Была, видать, Ника щеголихой, а теперь куда-то надо девать весь свой гардероб. Не потащишь же с собой на фронт.
— Распродажу устрою по дороге в часть, — не задумываясь, выпаливает Ника.
