
Вряд ли кому придет в голову спрашивать, почему она идет на фронт. С первого взгляда видишь: она пойдет на войну своей тяжелой, мужской поступью, слегка переваливаясь с ноги на ногу. Кое-кто из девушек, куда более женственных и слабых, стремится на войну как на важнейшее дело своей жизни. А для Ангелины оно в другом — в учебе. И здесь, в Ставрополе, она умиротворенная, словно в отпуске: тут от нее требуется совсем немногое — зубрить немецкий.
Мы покорились, слушаем. Ника и Зина Прутикова, розовая девушка в берете и я. Ангелина замолкает, только чтобы набрать воздух. И опять читает нараспев, как наши институтские поэты свои стихи. Только для нее не в самих словах поэзия, а в усилиях, отданных ею на то, чтобы их заучить.
5
Ночи сейчас удивительные — лунные, светлые.
Ночью проснешься и ахнешь. Какая же благодать льется в окно. В нашей комнате одеяла, и головы спящих, и потушенная лампа на столе — все окутано молочным светом.
Где я, что со мной? Неужели война?
А иногда ночью меня будит Катя Егорова. Недомерок, угловатенькая, но уже замужем. Мы ее прозвали Дамой Катей.
Она приходит из другой комнаты в накинутой на рубашку шинели, с портфелем в руке и садится на мою постель. Я просыпаюсь, сажусь, и мы шепчемся, чтоб не разбудить остальных.
Ее семья — мать и сестры, братья (она говорит о них «наши дети») и корова, свиньи, гуси — в двадцати километрах от Можайска. Она пишет домой каждый день, чтоб зарезали корову, продали мясо и на вырученные деньги уехали бы поскорей на восток. И не знает, доходят ли ее письма.
Что я могу ей сказать утешительного, когда в сообщениях Совинформбюро появилось Можайское направление? Можайское и Малоярославецкое. Где-то там, под Малоярославцем, мой папа роет окопы. Я ничего о нем не знаю.
Мы молчим. Это молчаливое сидение как-то успокаивает Катю, она поднимается, вздохнув: «Они такие неприспособленные», и уходит, волоча по полу шинель, с неизменным портфелем в руке. В портфеле у нее фотографии, письма и зеленый целлулоидный стаканчик с маслом, купленным на рынке.
