
Расхаживавший между рядами парт Рекс не выглядел как человек, который когда-либо получал отличия за ранение. Он выглядит здоровым, думал Франц, толстым и здоровым, пусть и не из породы веселых толстяков, однако не болезненный, как отец, а ведь он старше отца не всего лишь на несколько лет, как я думал, но по меньшей мере лет на десять, ему, вероятно, шестьдесят, раз его сын вдвое старше меня и уже занимается политикой, во всяком случае, старый Гиммлер выглядит хорошо сохранившимся, только вблизи видишь, что лицо его не гладкое, а иссечено тысячью крошечных морщинок, и тем не менее кожа кажется упругой, светло-розовой, светло-розовое мясо под прямыми белыми волосами, весь он светлый, гладкий, тошнотворно любезный и умопомрачительно чистый, как его белая рубашка, но не нравится он мне; мой больной отец, который уже не выглядит таким бравым, как раньше, мне милее, даже когда на него нападает приступ ярости и он кричит, потому что я опять схватил единицу по математике, хотя я ведь не виноват, что не в ладу с математикой, и тусклый, скучный Кандльбиндер мне все же милее, чем этот неприятный бонза, ни за какие деньги не хотел бы я быть его сыном, а его сына, который разругался с отцом и сбежал, можно понять, если ему постоянно приходилось выслушивать изречения, подобные тому, что «пластинка с голосом Сократа-о большем и мечтать нельзя». А то, как Сократ пьет из чаши яд, — это старый Гиммлер тоже мог бы послушать? Франц считает его вполне на это способным. Или Христос на кресте, его последние слова-фантазия Франца разгорелась, — да их же господин обер-штудиендиректор, церковник до мозга костей, как говорит отец, прокручивал и прокручивал бы на граммофоне, будь они тогда записаны, эти слова: «Боже Мой, Боже Мой! для чего Ты Меня оставил?»
