Уже шагах в десяти всего мигал на трясущейся голове облупленный козырек над бледным, голодным, худым, заросшим лицом; из-под картуза космы нестриженых, нечесаных, свалявшихся в войлок волос. И ясно представилось: взвизг клинка — и красный рубец на виске. Будущее как бывшее.

Потому что — было уже. Площадь, толпа, рабочие картузы (они, рабочие, все ж на одно лицо и на один картуз — вот эдакий, вскоробленный и замызганный), синеоколышные студенческие фуражки, бабьи платки — и красные, красные флаги над рядами, и песня:

Вставай, подымайся…

Эскадрон развернулся.

— Шашки — вон!

По толпе дрожью отдалась офицерская — его, штаб-ротмистра Энгельсова, — команда, флаги зашатались над головами, кто-то взвизгнул, кто-то с краю уже побежал.

Но какой-то… белокурый, бледный, остробородый (это уж он увидел потом), в облезлой шапке, меховой, не по сезону, в пиджачишке поверх черной косоворотки, — агитатор, вождь… выскочил вперед, завернулся лицом к толпе, поднял руку:

— Товарищи!

— Эскадрон, равнение на середину, середина за мной, марш-марш!

Лицо у самого стремени. Повод — на себя. Взвизг шашки. И рубец, на виске, красный.

Лицо было белокурое, бледное, остробородое.

Штаб-ротмистр положил ладонь на эфес: лицо маляра маячило перед глазами. От холодной рубчатой рукоятки сразу стало тупо в голове той спокойной и ровной тупостью, что бывает перед атакой.

Но маляра нежданно качнуло вправо, как ветром снесло, — к самому краю панели. Рваный башмак зацепил за грязную тумбу, и тело тяжелым размахом грохнулось на мостовую: коленками, плечом и виском.

Штаб-ротмистр прошел, вспятив грудь, мерно печатая шаг, как на высочайшем смотру.

Рука отпустила эфес. И снова, тотчас же, — мысль. Опять та же: о чести. О разговоре с полковым командиром.

* * *

Вызван он был к командиру позавчера. И не успел отрапортовать: "Честь имею…", как полковник прервал, очень официально и сухо:



6 из 244