А затем, весьма неожиданно, передо мной распростерлось оно, столь долгожданное: отец, мой отец, который только сейчас потерял способность меня достать (он не ослабил хватку, нет, ее тянули, и тащили, и наконец вырвали из его рук). В комнате совсем не пахло смертью, хоть я этого ждал — нет, жаждал, я жаждал ощутить этот запах, дабы — может быть, не только в переносном смысле — очертить его, шагнуть внутрь и удержать вокруг себя… а потом, когда все уйдут, провести под ним еще одну, последнюю черту и на сей раз покончить решительно со всей этой историей.

Стерильный — да, я совершенно уверен, что это стерильность; но, помню, мне показалось, что стерильность была бы, даже если бы в комнате не осталось ничего, кроме довольно тонких и жалких занавесок (ноготки, я почти не сомневался, — это были ноготки, оранжевые и золотые, они оплетали свои набивные шпалеры, но все же так вяло свисали по обе стороны чопорных кремовых жалюзи, заточенных в сэндвич из толстого и пыльного стекла). Пол, по которому подметки моих туфель шлепали весьма устало, пока я приближался к лежащему человеку, шел штурмом на края комнаты, но не сдавался — словно был полон решимости взорвать предопределенные границы и незамкнутой осадой расположиться под каждой голой и несущей стеной; всего лишь одна плитка вперед и вверх, и борьба прекращена.

Странная маленькая сиделка уже покинула меня («нас» — вот что, как ей казалось, она оставила нетронутым: «Я оставлю вас двоих наедине», — так она сказала) — и так и сделала, она ушла, может, даже с полуреверансом, бесшумно удалилась прочь, дабы проверить, не следует ли заняться еще… чем? Еще одной грудой вконец распавшегося старья, что несется в вечный мрак или, напротив, в то платиновое булавочное отверстие света, о котором вы слышали, неотразимо притягательный блеск его манит, даже если засасывает в свою утробу еще одну испуганную порцию слабой и не бешеной более плоти. А для моего отца — вот этого человека — сей конец, темный иль ослепительный, уже наступил.



5 из 368