
Но вместе с тем это чувство было понятно: если было суждено умереть, то я предпочел бы умереть на глазах другого человеческого существа, а не в ужасной пустыне океана, покинутый всеми. Я приходил в ужас при мысли, что отстану и умру одиноким, поглощенный и захлестнутый волнами, и никто не услышит моей мольбы и не скажет мне последнего прости! Я буду слышать в час своей кончины только нетерпеливые крики голодных птиц, потому что море, как и суша, имеет своих хищников. Эти ужасные крики звучали в моих ушах. Птицы знали, что скоро я опущусь в бездну, чтобы потом снова всплыть и стать их добычей...
Ужас, охвативший меня, становился невыносимым. И физически и нравственно я едва держался. Но что делать? Перестать плыть и пойти ко дну или собрать все силы и вступить в борьбу с Коффеном за обладание его обломком, рискуя жизнью, не обращая внимания на его угрозы?
К счастью, я не прибегнул к таким крайностям, и позднее мне оказал помощь именно этот человек, на которого я смотрел как на злейшего врага.
Когда мы оба в отчаянии боролись с волнами, наши взгляды часто встречались. И вдруг мне показалось, что на его лице блеснул луч сострадания. Я знал, что по натуре он не был ни зол, ни жесток, и что не по отсутствию человеколюбия он был так неумолим. В нем говорил самый могущественный инстинкт, инстинкт самосохранения. Я и теперь в глубине души не могу осудить его за его поведение при таких условиях. Но в эти страшные минуты я и сам боролся за свою жизнь, во мне говорил тот же инстинкт. Взгляд Коффена, устремленный на меня, казалось, говорил: «Ну, бедный мальчик, вы мужественно боролись, и я в отчаянии, что ничего не могу сделать для вас. Вы видите, что этот обломок не выдержит двоих, и, конечно, не ждете, что я принесу свою жизнь в жертву, чтобы спасти вашу».
Ни одно из этих слов не было произнесено, но я готов был поклясться, что он произнес их и что я их слышал. Вот почему я сказал ему:
