
Последнюю ночь перед побегом Пыёлдин не сомкнул глаз. Он изо всех сил старался сделать вид, что спит давно и беззаботно, но обмануть своих многоопытных сокамерников не мог. Да и как он мог ввести их в заблуждение, если поминутно переворачивался на другой бок, на спину, тяжко, с надрывом вздыхал, а то вдруг закидывал руки за голову и смотрел бессонными глазами в близкий потолок, выкрашенный какой-то грязно-неопределенной краской.
— Что, Каша, — усмешливо окликали его сокамерники. — Тяжело дается физический труд?
— Да нет, ничего… Жить можно, — отвечал Пыёлдин, не оборачиваясь. — Ничего.
— Нелегко с начальством дружить, да?
— Годы, — со вздохом отвечал Пыёлдин и этим ничего не значащим словечком как бы гасил интерес к себе и со стороны приятелей, и со стороны неведомых ему стукачей. А в том, что стукачи в камере были, он нисколько не сомневался. И потому постоянно делал поправку на них, на стукачей. Докладывайте, дескать, доносите, граждане хорошие, годы меня давят и гнетут, годы…
— В твои годы на воле давно пора быть, — усмехался невидимый в слабом свете Хмырь.
— С твоим умом здесь тоже делать нечего, — отвечал Пыёлдин.
— Мой ум всегда при мне, — отчего-то злясь, произносил Хмырь.
— И годы мои тоже при мне, — улыбался Пыёлдин.
— Ну и заткнись!
— Если бы я был такой умный, как ты, я бы так не разговаривал, — поддразнивал Пыёлдин тугодумного Хмыря.
— А как бы разговаривал? — спросил тот после долгого молчания.
