
– Поняли, товарищ Брегман?
– Понял.
– Вот и хорошо, – похвалил его русский начальник. – Надеюсь, больше вы своими сообщениями не станете вводить в заблуждение общественность и избавите нас от применения к вам неприятных мер пресечения – таких, как конфискация вашего “Филипса”, или закрытие вашей лавочки.
После визита к русскому начальнику в жизни Хацкеля Брегмана многое изменилось – испарились парижские и варшавские, лондонские и нью-йоркские племянники, кончились конверты с заморскими штемпелями и дорогими редкими марками; в прославленном “Филипсе” ни с того, ни с сего перегорели лампы; перестали поступать в продажу и все колониальные товары – цейлонский чай, марокканские финики, индийские ткани. Хацкель пал духом, замкнулся, ожесточился, весь ссохся, стал крепко хворать. Обеспокоенные отсутствием новостей земляки старались подбодрить его – кто обещал отвезти онемевший “Филиппс” в Каунас, к мастеру, который чуть ли не задарма починит приемник, кто в шутку ручался, что за любую хорошую новость будет платить не меньше, чем за марокканские финики, а кто тайком почем зря честил новое начальство, повинное в том, что и лампы перегорели, и цейлонского чая не стало, и Хацкель Брегман занемог.
Наследников у Хацкеля в Мишкине не было; его жену Годл прошлым летом хватил удар, а оба сына еще до прихода Красной Армии перебрались за океан в Америку, и устройством похорон занималась его родственница – шумная, большеротая белошвейка Миреле, которая при жизни Брегмана с ним, скупердяем, почти не разговаривала.
