
Миша верил, доверял, был абсолютно открытым, охотно слушал, охотно рассказывал и больше всего боялся людского разобщения. Для того говорил, слушал, чтобы сообщество людское вокруг него объединялось мыслью, духом, делом, а не каким-нибудь формальным признаком — формой ли, национальностью, местом рождения. «Как волки с волками, а антилопы с антилопами, — говорил он, — стадом опасны и те, и другие».
И ему не врали, потому что почует; ничего не скажет, просто информацией не сочтет, разве что постарается упредить подвох, обман, несчастье. Иногда смеялся над розыгрышами — сам же не разыгрывал никогда. Однажды в ординаторской раздался звонок. Спросили базу. И кто-то из докторов, предвкушая сладость шутки, радостно согласился. «Кефир привозить?» — спросили его тогда. «Конечно», — ответил доктор. Рассказали Жадкевичу. Он вежливо улыбнулся, но по лицу видно было — еще один неловкий шаг со стороны разыгравшегося, и он того выкинет в окошко, хотя такие действия не в его духе. Потом сказал: «А если привезут напрасно? А если весь кефир пропадет? А если это детям?» — и ушел к себе в кабинет. Редкий случай, когда он там уединялся. «Все розыгрыши для того, чтобы кто-то нервничал». Он предпочитал быть обманутым, но сам становиться на тропу обмана не желал.
Жадкевич не жаждал подвигов, хоть и был подвижником. Подвижником, но не святым. Святой безгрешен. Он же был человек, а без греха нет человека. Согрешив, он не таился. И сколько бы мы ни просили умолчать, он нам обещал — и тотчас же начинал всем рассказывать, как плохо он поступил, как он ошибся, какой он слабый хирург и плохой человек… После каждой неудачи или несчастья Жадкевич, незадолго до того в спокойный период бросивший курить, вновь хватал сигарету (в отличие от Марка Твена, который сотни раз бросал курить). И начинались в те дни стенания, заявления о том, что пора переходить в поликлинику, уверения в том, что он уже наоперировался, пора угомониться — и очередное несчастье знак тому.
