
«Господи!» — услышал я свой шепот.
Я подозревал, что поздними ночами Констанция Реттиген навещает мой мир, что она знакома с людьми, которых знаю и я. Что-то предсказывало мне возможность скорых встреч с ней.
«Иди, — говорил я себе. — Возьми вон тот медный молоток в виде львиной морды и постучи в дверь, что выходит на берег».
Нет. Я покачал головой. Испугался, что меня встретит за дверью всего лишь блеск черно-белой кинопленки.
Ведь с тайной любовью не ищешь встречи, хочется только мечтать, что когда-нибудь ночью она выйдет из своей крепости и пойдет по песку, а ветер, гонясь за ней, будет заметать ее следы, что она остановится возле твоего дома, постучит в окно, войдет и начнет разматывать кинопленку, изливая в изображениях на потолке свою душу.
«Констанция, дорогая Реттиген, — мысленно умолял я, — ну выйди же! Вскочи в этот длинный белый лимузин, вон он, сверкающий и горячий, стоит на песке возле самого дома, запусти мотор, и мы умчимся с тобой на юг, в Коронадо, на залитый солнцем берег…»
Но никто не выходил, не заводил мотор, никто не звал меня, никто не уносился со мной на юг, к солнцу, подальше от этой туманной сирены, погребенной где-то в океане.
И я отступил, с удивлением обнаружив на своих теннисных туфлях соленую воду, повернулся и поплелся назад к залитым холодным дождем клеткам, побрел по мокрому песку — величайший в мире писатель, чего, правда, никто не знал, кроме меня самого.
* * *С влажными конфетти и мокрыми комочками папье-маше в карманах куртки я вошел туда, куда, как я знал, мне следовало наведаться.
Туда, где собирались старики.
Эта тесная, полутемная лавка глядела на трамвайные рельсы. В ней продавали конфеты, сигареты и журналы, а также билеты на красный трамвай, который проносился из Лос-Анджелеса к океану.
Владели этой пропахшей табачным дымом лавкой два брата, пальцы у них были испещрены никотиновыми пятнами.
