Захудалые, вялые астрыЖдут в актерской уборной меня.Много было их, нежных и сирых, Знавших славу мою и позор. Я стою и собраться не в силах,И не слышу, что шепчет суфлер.Но в насмешку над немощным телом Вдруг по коже волненья озноб. Снова слово становится деломИ грозит потрясеньем основ.И уже не по тексту Шекспира (Я и помнить его не хочу), – Гражданин полоумного мира,Я одними губами кричу:– РАСПАЛАСЬ СВЯЗЬ ВРЕМЕН…И морозец, морозец по коже, И дрожит занесенный кулак, И шипят возмущенные ложи:– Он наврал, у Шекспира не так!Но галерка простит оговорки, Сопричастна греху моему. А в эсминце трещат переборки, И волна накрывает корму.
x x x
Когда-нибудь дошлый историк Возьмет и напишет про нас, И будет насмешливо горекЕго непоспешный рассказ.Напишет он с чувством и толком, Ошибки учтет наперед, И все он расставит по полкам,И всех по костям разберет.И вылезет сразу в середку Та главная, наглая кость, Как будто окурок в селедкуЗасунет упившийся гость.Чего уж, казалось бы, проще Отбросить ее и забыть? Но в горле застрявшие мощиЗабвенья вином не запить.А далее кости поплоше Пойдут по сравнению с той, – Поплоше, но странно похожиБесстыдной своей наготой.Обмылки, огрызки, обноски, Ошметки чужого огня: А в сноске – вот именно в сноске –Помянет историк меня.Так, значит, за эту вот строчку, За жалкую каплю чернил, Воздвиг я себе одиночкуИ крест свой на плечи взвалил.Так, значит, за строчку вот эту, Что бросит мне время на чай, Веселому щедрому светуСказал я однажды: «Прощай!»И милых до срока состарил, И с песней шагнул за предел, И любящих плакать заставил,И слышать их плач не хотел.Но будут мои подголоски Звенеть и до Судного дня… И даже не важно, что в сноскеИсторик не вспомнит меня!