
Трижды я безрезультатно наводил справки в почтовом отделении Ричмонда, а на десятый день ходил туда почти каждый час. Для меня не было ни слова, даже последней ночной почтой. И я, мучимый ужасными предчувствиями, тащился домой в Хэм, а на следующее утро сразу после завтрака уже снова был в Ричмонде. И снова для меня ничего не было. Выносить это больше я не мог — без десяти одиннадцать я уже поднимался по ступеням станции Эрлз-Корт.
Утро было премерзкое, длинные прямые улицы были окутаны плотной пеленой густого тумана, то и дело обдающего лицо влагой. И когда я свернул в наш переулок и увидел эти дома, как горы громоздящиеся по обе стороны, я почувствовал, насколько все же лучше жить в Хэме. У подъезда нашего дома стояла какая-то повозка, которую я принял сначала за фургон торговца, но, к моему ужасу, это оказался катафалк; у меня упало сердце.
Я посмотрел вверх на наши окна: шторы были опущены!
Я бросился к нашей квартире. Дверь у Теобальда стояла открытой — мне не пришлось ни стучать, ни звонить. Я увидел доктора в приемной, глаза у него были красные, и все лицо тоже было в красных пятнах. Он был одет во все черное — черный траур с головы до пят.
— Кто умер? — пролепетал я.
Его красные глаза еще больше покраснели, пока он взирал на мое непрошеное вторжение и выдерживал мучительно долгую паузу перед ответом.
— Мистер Мэтьюрин, — сказал он и тяжело вздохнул, как человек, проигравший сражение.
