
Хотя Маринка уж вовсе не претендовала на высокое звание члена Академии художеств и чтоб сидеть впритирку к Церетели-Глазунову. Она поневоле, под грузом ответственности за болезненного своего детеныша, стала по ночам, после всех работ, писать маслом маленькие картинки-пейзажи и продавать их. Набралась же кое-чего от Павлуши! Когда детеныш есть просит, а муженек пьянствует женщина поневоле станет талантливой. Плевое дело!
То есть вот такая вот жизнь-житуха... Хотя на выпускном вечере именно её, Маринку, заметил знаменитый фотограф, снял и поместил её смеющееся личико на обложку журнала - такая она была милая, радостная, так и светилась вся... И казалось - нет сносу этой Маринкиной способности любить жизнь и доверять ей.
... Мы сели друг против друга. Она пододвинула к стене коробку с красками, поставила передо мной чашку с растворимым кофе, виновато кивнула на тарелку с тремя кусками хлеба, пододвинула блюдце с куском маргарина, выдающего себя за масло.
- Ешь... Больше нет ничего.
- Ты же картины продаешь...
- Плохо берут. Многие это дело освоили. Да и милиция гоняет. И Рэкетиры. Когда Павел пишет - лучше берут.
- Но ведь он же закодирован!
- Раскодировался втихаря.
- Давай тогда забудем обо всем этом, а возьмем на прицел твою сказочную историю с завещанием Мордвиновой-Табидзе. Где оно?
- У матери, оказывается, лежало уже лет десять. Она порвала его заодно со всеми письмами моего отца, когда была в пике депрессии. Мне сказали, что дубликат в нотариальной конторе, на Юго-Западе...
- Тогда так, - распорядилась я. - Едешь сейчас же в эту контору, а я посижу с Олежкой.
- Ой, я без тебя не хочу... Я же в этом ничего не понимаю...
- Да ты погляди на меня! У меня же не лицо, а подушка!
