
Вот Павел словно невзначай достиг той поры в жизни многих провинциальных людей, не приставших накрепко ни к полям с лесами, холмами да речушками, ни к уточенной городской цивилизации, когда с трудом угадывается их истинный возраст, но нельзя ведь было не понять, что он человек уже не первой молодости, определенно упустивший свое золотое времечко, не женившийся, пропащий для благоустроенного быта, в своем особенном роде опустившийся и конченый, на все казавшееся ему лишним махнувший рукой. Он все продолжал читать, а о лучших книгах записывал в толстую тетрадь свои впечатления и размышления. Их надобность коренилась в мысли, что они в действительности никому не нужны и что сами понравившиеся ему, Павлу, книги прочтут, может быть, немногие, а потому следует быть гордым, иметь гордый ум и в этом уме выпестовать идею создания какого-то личного книгохранилища, своего рода книжного музея. Еще хотелось Павлу и как-либо иначе, куда монументальней, чем обычные торопливые записи в тетради, осуществить свою идею, но он не располагал для этого ни средствами, ни должными понятиями, так что она была обречена оставаться заключенной в пределах его памяти и сознания. Выходившая из-под его пера письменность была, впрочем, ясным свидетельством, что дело все-таки продвигается: его ум и становился заветным книгохранилищем, его память обретала статус музея. Тем временем отец состарился и заметно подусох, сделавшись в движениях судорожно и бессмысленно скачущей на волнах щепкой. Нередко он замирал и в задумчивости смотрел с берега в Волгу, как если бы почему-то вообразил, что на ее дне и найдет свою могилу. Если его и обуревали страсти, внешне он их ничем не выражал, а потому только представал чрезвычайно подвижным и вместе с тем плотно замкнутым, углубленным в себя человеком.
