
– Твою ж... – повторил он, с кряхтеньем подымаясь из малинника. Плечо ныло, руки покрывала мелкая сеточка царапин, а щеку треклятую так и дергало, да и зуб, который он с прошлого года залечить собирался, враз о себе напомнил. Но бинокль был цел, яблоня стояла, манила, обещая зрелище, каковое, может статься, он никогда больше увидеть не сподобится. И Гришка, превозмогая боль, полез обратно: по второму разу это оказалось легче, и он, ободренный нежданной, пусть и совсем махонькой удачей, с упоением принялся обшаривать взглядом дворы.
Пусто, пусто, пусто... покрывало лежит, миска с черешней тоже, книжка вон обложкою вверх. А дамочки где? Где дамочки? В дом убрались? Обида и разочарование затопили Гришку с головой, он почти было убрал бинокль, когда...
Он сразу-то и не понял, что именно увидел. А сообразив, разом позабыл и про плечо, и про щеку, и про зуб. Он смотрел, открывши рот от ужаса, не смея шелохнуться, проклиная себя за тот день, когда в голову вообще такая мысль – подглядеть за дачницами – пришла. Потом же, когда первая немота немного отпустила, Гришка, сам не помня как, скатился с яблони, ломанул через малинник прямиком к Погарью. Выбежал к сельпо и, задыхаясь от бега и пережитого ужаса, ухватился за подоконник и заорал прямо в удивленное Клавкино лицо:
– Убивают! Там человека убивают!
– Опять нажрался, – ответила Клавка и предупредила: – В долг не дам.
Гришка лишь рукой махнул – ну ее, дуру – и повторил:
– Там это... того... человека убивают. На дачах. Сам видел!
Схватился было за бинокль и только сейчас осознал, что нету его, потерялся. Дедов, немецкий, трофейный, из самого Берлина привезенный. Потерялся. Вот просто так взял и потерялся, бросил Гришку...
– Теть Оль, меня мутит. – Ксюха, вытянувшись на покрывале, упала лицом в книжку. И глаза закрыла в знак протеста перед насилием, которым, по ее мнению, являлся этот самый том, толстый, нудный, но определенный школьной программой.
