
- Прощает? Позволь, как это - прощает? Ты же не совершил преступления, не воевал на стороне врага, не бежал, в конце концов, и виниться тебе не в чем, сказал тогда Алексей.
- Что ты понимаешь? Там все строили, боролись, страдали, воевали, а я, я, называвший себя верным партийцем, я отсиживался тут, богател, единственному сыну дал мелкобуржуазное воспитание...
Несмотря на сетования, продолжавшиеся до самого отъезда, Захаржевский-старший закруглил свои харбинские дела весьма оперативно. Мастерскую он продал своему же механику китайцу Чжоу не за лучшую цену - зато часть суммы китаец внес новенькими, пореформенными уже, советскими рублями. Квартиру, где жили они уже двенадцать лет и которую отец три года назад выкупил у домовладельца, продали хиромантше мадам Броверман, более известной под гордым псевдонимом "Ленорман". За всеми этими хлопотами отец как-то не удосужился поинтересоваться, а хочет ли сын отправляться с ним.
Для Алексея же вопрос этот был мучителен. И не потому, что он так уж дорожил своей безбедной, в общем-то, жизнью в Китае. Он прекрасно понимал, что в России будет все иначе, но реально представить себе это "иначе", а тем более примерить на себя, не мог решительно. Дело было совсем в другом, точнее, в другой. В Наташе. Когда Алексей предложил ей поехать с ними (а косвенно отдать руку и сердце; сказать об этом прямо он как-то робел), она изумленно взметнула вверх брови а потом рассмеялась.
- Вы с Эдуардом Ивановичем окончательно сошли с ума, - сказала она. - Если вас не расстреляют у первого столба, то сошлют в грязную якутскую деревню и заставят пасти скот. Спасибо, такое будущее меня не устраивает. Я хочу петь.
- И будешь, обязательно будешь. Там же есть театры, филармонии... А потом, никто не собирается нас расстреливать. Отцу даже сказали, что его полностью прощают. Я, правда, не понимаю, за что именно.
