Он стал врать по мелочам, одалживал мелкие суммы у секретарш и не возвращал, опаздывал на службу или норовил смыться пораньше под каким-нибудь нелепым предлогом. Сперва сослуживцы терпели его выходки: возможно, его падение пугало их, как, например, любого из нас пугает вид калек, нищих и инвалидов, потому что мы боимся, не дай Бог, и сами стать такими. Но в конце концов его нерадивость, грубая и беспричинная злость отвратили от него всех.

К всеобщему изумлению, Лимас, казалось, вовсе не был огорчен отстранением от оперативной работы. Его воля словно бы вдруг полностью угасла. Дебютирующие в разведке сотрудники, твердо убежденные в том, что такая служба не для простых смертных, с тревогой наблюдали за тем, как он все более утрачивал человеческий облик. Он все меньше внимания уделял своей внешности и реакции на него окружающих: завтракал в буфете, что подобало лишь младшему персоналу, все откровеннее прикладывался к бутылке. От него веяло одиночеством, трагическим одиночеством деятельных людей, которых преждевременно отстраняют от деятельности: пловца, вынужденного проститься с дорожкой, или актера, изгнанного со сцены.

Кое-кто утверждал, что он жестоко просчитался в Берлине, и его агентурную сеть свернули именно поэтому, но никто ничего не знал наверняка. Все были единодушны в том, что с ним обошлись с беспримерной жестокостью, даже если учесть, что отдел кадров и в остальном мало походил на благотворительное общество. На него показывали пальцем, как указывают на сошедшего со спортивной арены атлета, и говорили: «Это вон Лимас. Он вляпался в Берлине. Жутко видеть, как он себя доканывает».

И вдруг однажды он исчез. Ни с кем не попрощался, даже, судя по всему, с самим Контролером. Это, собственно говоря, не было особенно удивительным. Природа тайной службы такова, что прощание с нею, как правило, протекает отнюдь не в торжественной обстановке и без публичного вручения золотых часов, но даже по здешним меркам Лимас исчез слишком странно.



18 из 196