
Генри Кьюлафрой Эклз (рыжий, чуть рассеянный, рост шесть футов два дюйма) вышел из багажного отделения космопорта с кучей чужих вещей в маленьком портфеле.
Рядом бубнил некий бизнесмен: - С вами, теперешней молодежью, одно расстройство. Сказано вам, возвращайтесь на Беллону. Говорите, попали с той блондиноч-кой, и что ж, из-за этого скакать из мира в мир, портить всем настроение, да, куда уж дальше, работу бросить!
Генри остановился, вяло ухмыльнулся: - Да-а…
- Согласен, у вас могут быть свои проблемы, и нам, кто постарше, их не понять, но ведь должна быть хоть какая-то ответственность…- он заметил, что Генри остановился перед дверью с табличкой "Для мужчин".- Что ж, ладно,- широко улыбнулся бизнесмен.- Рад был познакомиться, Генри. В этих чертовых перелетах всегда приятно встретить человека, с которым стоит поболтать. Пока.
Через десять минут из той же двери вышел Гилрой К. Эвентайд, рост шесть футов ровно (один из надставных каблуков треснул, и я спрятал оба под гору бумажных полотенец), шатен (даже мой парикмахер не знает, какой я масти на самом деле), весь из себя шустрый и современный и выряженный по моде - в изысканно дурном вкусе,- в общем, тип, с которым бизнесмен и заговаривать бы не стал. Он сел в порту на рейсовый вертолет до Пан Америкэн (Ну. Точно. Выпил.), вышел на Центральном Вокзале и зашагал по Сорок второй к Восьмой авеню со множеством чужих вещей в портфеле.
Вечер - это скульптуры из света.
Я перешел пластиплексовую мостовую Бродвея - Великий Белый Путь, и верно, заливал светом по горло, и, надо думать, поэтому лица выглядели такими таинственными,- обогнул толпы у эскалаторов подземки и под-подземки, и под-под-под… (в восемнадцать, выйдя из тюрьмы, я с неделю ошивался здесь, потаскивая у прохожих, но деликатно, так деликатно, что никто и не понял, что его обчищают), пробрался через стайку хихикающих и жующих школьниц; в волосах у них мерцали огни, и так они смущались своих прозрачных пластиковых блузок, запрет на которые только что сняли (помнится, ватную - не путать с потной - грудь придумали в семнадцатом веке), что я и уставился с пониманием; девицы захихикали еще пуще. Бог ты мой, я-то в их годы вкалывал на занюханной молочной ферме и о большем не думал.
