
Тут мы закурили и для виду стали по кровати постукивать - чиним, мол, чтобы хозяйка не была в сомнении. Гришка все под кровать заглядывает. Домой не хотел идти.
- Вы, - говорит, - ее возить еще начнете туда-сюда и все дело завалите.
А ночевать ему здесь как же? Дворник придет: кто посторонний ночует? По какой причине? Укрывается, значит. А Гришку с 1905 года в полиции хорошо помнили. Да где такому спрятаться: в толпе торчит, будто на ящик встал.
Пришлось Грише уйти. На прощанье он колбасу погладил: "Сохни, мамочка ты моя!"
На другой день был канун нового года. На думе из газовых рожков горело ярко "боже, царя храни" саженными буквами, а колбаса наша засохла, как каменная. А к думе кареты подъезжали и откатывали. Погода была тихая, и снежок ласковый, как вишневый цвет, падал нехотя с неба. А Гриша отмерил, семь раз отмерил четыре аршина чудесного шнурка, вынул карандашик и заправил в дырку на его место кончик этого шнурка и крепко бечевкой укрепил шнурок в колбасе. А полиция в белых перчатках у думы стоит и откозыривает каждой карете. А мы втроем идем в скверик, что возле думы, и Гриша под пальто несет колбасу, к груди прижимает. Он длинный, и на нем не видать. Похоже, просто человек поплотней кутается: пальтишко-то дрянненькое. Вот уж половина двенадцатого. Последняя карета отъехала. Успокоились околоточные и поверх белых перчаток варежки натянули. Гляди, и пусто перед думой стало. А вот и один всего околоточный остался. Вот и он зазяб и ушел в думу, в сени, греться.
А у меня жестяночка с красной краской, а у Сережи - кисточка. Вот мы с Сережей к думе. Я сторожить остался, а Сережа - к пушке. Мигом влез на фундамент, уцепился за лафет. Вот уж вижу - там, малюет. Вот уже Гришка саженями шагает через площадь, торчит столбом верстовым. На него просто посмотреть - так городовой свистнет. Вот Сережка спрыгнул. А Гришка - ему пушка как раз под рост; дуло-то высоко, а ему как раз руками достать - ух! и ушла колбаса в пушку, шнурочек только чудесный, как макаронина, висит из рта пушки.
