Позади — красные ночи, позади — судорожное спасение родителей, плач мамы, поезд в Рим, стучащий по рельсам прочь из России. Их сын на перроне: «Я вас нагоню, не тревожьтесь», и вслед за первой весточкой из Рима — расстрел брата, взятого в заложники под Звенигородом, кутерьма, штыки в лицо, пляшущие костры на улицах, булыжная эйфория каких-то неясных победителей и — АЗИЯ-Азия-азия, на которую не напасешься никакой этнографии, Азия бессмысленная, как и русский бунт.

Впереди перед глазами: очумелый, опухший саквояж генеральской дочки, а рядом она сама, примятый соболенок, глядит на меня и боится офицеров. Все перевернулось. Она чувствует и сторонится обреченных, ведь обреченные назойливы и несдержанны. Ее жалко, но не хочется сказать ей «мадемуазель», и это — усталость. И к генеральской дочке в придачу перед моими глазами от всей нашей русской цивилизации остается лишь пожилой, большой и громоздкий, но как-то целиком отсутствующий доктор права, от которого, то есть от права, остались только его, то есть доктора, пожухлые бакенбарды. Впереди…

Поезд тем безвременьем стоял на ледяных рельсах под станцией Спасское-Дальнее, и все мы в тонком, едва осознаваемом напряжении ожидали рывка, стараясь лишний раз не подниматься и не цедить кипяток.

Слухи беспроволочными сквозняками протягивались по вагонам: пути завалены… нет, пути очищены… красные впереди… нет, красные позади… Одно и то же, отскочив от крайних вагонов, живо отражалось обратно в середину и снова разлеталось по концам состава. Так заполнялись тишина и безвременье до самого веского знака бытия — выстрела.

И вдруг рывок без движения. Сквозь полупрозрачные подтеки оконной дремоты проявилась округлая гора, кишащая черными точками.

Занялась проливная стрельба… Вагон пхнуло вбок, крупно бабахнуло, окна захрустели.

В массе внешнего гула с необъяснимой отсрочкой образовался крик:

— Красные!

«Красные черные», — мелькнула банально-художественная мысль, и я полез со всеми вон из вагона со здравой идеей, что верней оставаться внутри.



3 из 34