
Кажется, в Талмуде есть притча о реке, где рыба самая разная, но дохлая всплывает, мозолит глаза, и, глядя на нее, думают, что знают реку. Осмеянный Достоевским Париж, самодовольный, скаредный и полусонный, для Бодлера - при его недолгой жизни - был иным. Тот Париж, который он любил и оплакивал, не раз ощетинивался баррикадами, и поэт не порхал над схваткой, а метался в гуще событий, все более безутешных - и если бы только для него.
В некрологе на смерть Некрасова Достоевский назвал его "страдающим поэтом" и, словно споткнувшись о банальность - кто в жизни не страдал, а уж сам он как мало кто другой, - тут же поправился четко и безошибочно: "Чуткий к страданию поэт". Наверно, такая же чуткость и сделала эгоцентрическую поэзию Бодлера долговечной. И обрекла ее на угрюмство, в котором упрекали и Некрасова, в котором каялся Блок ("...Простим угрюмство - разве это сокрытый двигатель его?").
Незадолго до смерти Михаил Михайлович Бахтин сказал ученику, посетившему его в богадельне: "Веселой поэзии не бывает. И музыки тоже". Странная фраза, тем более в устах апологета карнавальности, еще при его жизни ставшей притчей во языцех, модой, а ныне - стилем жизни. И не только странная, но, как все глубокие мысли, спорная.
