
Обратим внимание на общую у всех мемуаристов ноту, не всегда заметную с первого взгляда, но все время присутствующую (так же, как и у других, чьи воспоминания здесь не процитированы): в облике Кузмина сочетается несочетаемое; явственно чувствуемое очарование возникает почти без видимых причин, как бы вступая в противоречие со всей внешностью. И сходное впечатление нередко складывается, когда том за томом перечитываешь его литературное наследие, постоянно натыкаясь на раздражающие, а то и вовсе пустые места, обыденные, ничего не говорящие сердцу стихотворения, а то и попросту на очевидную халтуру… Но вот проскакивает нечто, никак не определимое словами, — и все окружающее освещается резким и отчетливым светом большого искусства.
Прихотливая изменчивость творчества совершенно очевидно была у Кузмина производным от его собственной биографии, наполненной не столько событиями внешними — путешествиями, резкими переменами положения, решительными происшествиями, — сколько внутренними изменениями душевного строя.
Мы обладаем вроде бы достаточным количеством материала, чтобы попытаться реконструировать истоки кузминского творчества и его внутреннюю эволюцию. Количество автобиографических текстов, доступных нам сейчас, весьма значительно, но это обилие вполне может быть нейтрализовано тем, что, как это почти всегда и бывает у литераторов, автобиографичность оказывается далеко не полной. И если о каких-то событиях мы еще сможем когда-нибудь узнать и то ли включить их в общую картину, то ли оставить в небрежении, то при попытке воссоздать общую цепь событий, определивших всю жизнь поэта, прозаика, композитора Михаила Кузмина, пропуск даже одного могущего показаться ничтожным звена способен перевернуть все наши представления.
