
Но вместо того чтобы излагать эти идеи автора, гораздо проще предоставить ему говорить самому за себя: «Если только захотеть углубиться в себя, вопрошать свою душу, вызывать воспоминания своих восторгов, то у поэзии не будет иной цели, кроме самой поэзии; она не может иметь другой цели, и никакая поэма не будет столь возвышенна, столь благородна, столь поистине достойна названия поэмы, как та, которая будет написана единственно из удовольствия написать поэму. Я не могу сказать, что поэзия не облагораживает нравы (пусть меня хорошенько поймут), что ее конечным результатом не будет возвышение человека над интересами толпы. Это было бы очевидной нелепостью. Я говорю, что поэт, преследуя моральную цель, уменьшает поэтическую силу, и без риска можно утверждать, что произведение его будет дурно. Поэзия не может под страхом смерти или падения ассимилироваться с наукой или моралью. Предметом ее должна быть она сама, а не истина. Истина доказывается иными способами и в ином месте. У истины нет ничего общего с песнями; все, что составляет очарование, неотразимую прелесть песни, — все это только лишило бы истину власти и могущества. Холодный, спокойный, бесстрастный дух доказательства пугает Музу с ее алмазами и цветами: ведь он — безусловная противоположность Духу поэзии. Чистый разум стремится к Истине, эстетический вкус ищет Красоты, а моральное нравственное чувство научает нас Долгу. Правда, чувство золотой середины имеет близкое соприкосновение с двумя крайностями и так мало разнится от морального нравственного чувства, что Аристотель не поколебался занести в разряд добродетелей некоторые из его тонких проявлений. Итак, что особенно возмущает человека с развитым вкусом в зрелище порока — это его безобразие, дисгармоничность. Порок покушается на справедливость и истину, возмущает разум и совесть; но, как нарушение гармонии, как диссонанс, он особенно оскорбляет поэтичные души, и я считаю уместным смотреть на всякое нарушение морали — моральной красоты как на преступление против мирового ритма, мировой просодии.
