Пыльная мостовая, покрытая сажей, оседающей на брусчатку каждый вечер с расположенных на городской окраине заводов, стоило только стихнуть ветру, обычно относящему её к северу – на покрытые невысоким лесом холмы, сейчас была пуста. Люди, давно уже привыкшие к «сажепаду», как называли это ежевечернее событие городские, задолго до сумерек плотно закрывали двери парадных, черные ходы и окна, прикрытые по ещё сохранившемуся обычаю ставнями. Дворники, мрачно глядя на небо, разбредались по домам, чтобы ближе к ночи убрать сажу и почистить брусчатку у самых важных зданий в городе – аптеки, театра, городской библиотеки-читальни и старого здания краеведческого музея, где теперь располагался губисполком. Прочие улицы либо вовсе не убирались, либо это делалось рано утром.Словно не замечая падающих на голову и плечи крупных черных хлопьев, по булыжной мостовой, скользя и оступаясь на гладких, ещё при царе обтёсанных и с тщанием уложенных камнях, брёл, шатаясь от усталости, растрёпанный, кудластый и грязный парень. Кудласт и грязен он был потому, что работал на заводе у доменных печей, на выплавке чугуна, а умывался – крайне редко. Звали его Аверьян, но, несмотря на имя, был он человеком, как сам считал, добрым и отходчивым. Скор на шутку и сообразителен на выдумку – он, впрочем, и сам не знал до конца, зла или добра в нём больше. То тихий, как утренняя зоря, проживал он день за днём в постоянном спокойствии, изредка шепча про себя песенку, что когда-то пела у его колыбели мать, то вдруг – дичал и шёл в кабак напиваться, где непременно заводил с кем-то ссору, и бил страшно, молча и сосредоточено, до немалой крови – и его били. А наутро, очнувшись на какой-то куче мусора или позади давно запертого кабака, шатаясь и выплёвывая осколки зубов, брёл прямо на завод.Была, впрочем, у него и ещё одна странность, что знали за ним заводские – порой Аверьяном овладевала дикая страсть к какому-то делу, простому или сложному – и он изнывал от неведомой тоски, пока не исполнял задуманного.