И этот воскресный день был самым отрадным для грузин, ибо, накрепко заперев ворота, они проводили его, как, бывало, в Носте. Сбрасываются турецкие одеяния, надеваются белые бешметы, черные чохи с неизменно желтыми розами — в знак траура по Даутбеку. Исчезают золоченые блюда, покрытые красными арабесками, и на пеструю камку, развернутую слугами-грузинами, выставляются ностевские чаши, возле них привычно громоздятся свежевыпеченные чуреки, а посередине, в полной готовности, — бурдючки, вывезенные заботливой Дареджан. Бережно разливается вино по кувшинам.

Все в этот день, от еды до разговоров, грузинское. И все слуги, образуя второй ряд, жадно слушают только грузинскую речь, только грузинские песни. И даже Папуна, отбросив со лба поседевшую прядь, рассказывает смешное только о грузинских каджи или чинке. А чаши, как всегда, подымают с пожеланием. «Да живет вечно прекрасная, неувядаемая Картли!»

Так один день в неделю ностевцы жили для себя, жили жизнью Картли — далекой, почти недосягаемой, как звезда в небесной бездне, но такой близкой, всеми ощущаемой, как боль в тоскующем сердце.

Справа от Саакадзе чаша, полная вина, неизменно оставалась нетронутой, — чаша Даутбека. В ней отражались огни грузинских светильников, потом они гасли, и вино загадочно окрашивалось цветом ранней зари, разгорающейся над Стамбулом.

Понятным было изумление картлийцев, когда в одно из воскресений раздался настойчивый стук в глухие ворота. Слуги вопросительно смотрели на Саакадзе. Димитрий, побагровев, вскочил, — он знает, какой плеткой огреть непрошеных гостей! Ростом поспешил за ним, трезво рассудив: «Кто знает, может, старшему везиру вздумалось проверить, что делают грузины в запретный день».



46 из 753