Но потом она сказала, что валяться в постели три дня – это предельный срок. Теперь я встану с кровати, оденусь и пойду в школу, даже если для этого ей придется силой тащить меня под ДУШ.

Я не двигалась с места, оставаясь там же, где провела последние семьдесят два часа – в моей кровати, смотрела в окно и ничего не говорила. Мне просто не верилось, что мама может быть такой равнодушной. Серьезно.

Тогда она попыталась применить другую тактику. Она заплакала. Она сказала, что очень волнуется за меня и не знает, что делать. Она сказала, что никогда не видела меня в таком состоянии, что я даже ничего не сделала, когда Рокки попытался засунуть себе в нос монету. Неделю назад я бы подняла шум, что мелочь валяется по всей мансарде и дом опасен для ребенка. А сейчас я даже не встревожилась. Но это была неправда. Я не хочу, чтобы Рокки задохнулся, и я не хочу, чтобы мама из-за меня плакала.

Но в то же время я не представляю, что я могу сделать, чтобы ничего этого не случилось.

Потом мама снова сменила тактику. Она перестала плакать и спросила, хочу ли я, чтобы она пустила в ход тяжелую артиллерию. Она сказала, что не хочет беспокоить папу, потому что он очень занят на Генеральной Ассамблее ООН, но что я не оставляю ей выбора. Она спросила, этого ли я хочу, хочу ли я, чтобы она побеспокоила по этому вопросу папу.

А я сказала, что если она хочет позвонить папе, пусть звонит. И что вообще-то я сама собиралась поговорить с ним насчет того, чтобы переехать в Дженовию и жить там постоянно. Потому что, честно говоря, мне больше не хочется жить на Манхэттене.

Я только хотела, чтобы мама оставила меня в покое, чтобы я могла жалеть себя и дальше. И мой план сработал… только он сработал даже слишком хорошо. Мама так расстроилась, что выбежала из комнаты и снова начала плакать.



18 из 173