Не прошло и минуты с того момента, как я начал скандалить, а ремешки уже затянулись так сильно, что все мои движения свелись к ерзанью лодыжками, закатыванию глаз, высовыванию языка, ну и, разумеется, — к словоизвержению. О, как слова срывались с моего языка, лились из моего горла, исторгались из самого моего нутра. Я кричал: «Накормите меня!* и «Вы что, меня уморить хотите!» и «Мать вашу так, я жрать хочу!», но знаете что? Да, да, знаете что? Сколько я ни выл и ни орал, сколько ни надрывался и ни закатывался в истерике — сколько ни напрягал связки, ни бесился и ни бился — как я ни старался, знаете, что я обнаружил? Ни звука не вырвалось из моего горла. Даже писка не раздалось внутри моей дощатой колыбели. Да, да, именно так ни малейшего звука. Я был обескуражен этим открытием. Я чувствовал, что меня надули.

Я понял, насколько я одинок.

Свободной ручонкой я оторвал клочок от газеты, выстилавшей изнутри ящик, скатал ее в маленький шарик и, засунув в рот, стал сосать бумагу, пока она не размокла; тогда я проглотил ее.

Эта легкая трапеза на время утолила мой голод, желудок слегка наполнился. Я зевнул изо всех сил, и мои мысли снова обратились к мертвому брату. Тот все еще лежал по соседству в ящике, над которым уже кружили мухи. Зевнув еще сильней, я закрыл глаза и, засыпая, подумал: — Интересно, мой братец тоже был немым? Пожалуй, этого я никогда наверняка не узнаю, — помню, подумалось мне. — Никогда–никогда.

И мне приснилось, что я встретился с братцем на небесах и мы оба нежимся с ним в ватных облаках. Братец держит в руках золотую арфу. Когда он касается ее пальцами, дождь серебристых звуков проливается на меня. Я улыбаюсь, и братец улыбается мне в ответ. Но тут братец перестает играть и расправляет крылья. И я вижу, что они у него перепончатые, черные и покрыты липкой слизью.



10 из 299