
День был обычным: то, сё, бумага, дырокол, ножницы - работа, одним словом.
День был восемь часов с перерывом на обед и ровно в пять закончился.
А начинался юбилей.
Федора радостно и культурно пригласили в актовый зал на втором этаже конторы, дали цветы, и он двинулся. Ощущая себя не своей тарелке и не зная как вести, но двинулся.
Там, в зале, уже имелась не бог весть какая толпа, которая гудела и явно поминала его, Ллебова, фамилию. Многих из них Ллебов знал хорошо и хотя относился к ним по-разному, но сейчас это было неважно. Речь шла о нем, о Федоре Ллебове, и они перестали гудеть и слушали. Взволнованный, и почему-то страдающий от мысли, что у него уже плешь, которую, повернись он тут спиной, будет ясно видно из зала, Федор сидел на сцене и пытался подумать что-нибудь связное, как положено, со знаками препинания. Hо из этого ничего не получилось кроме того, что приветственную речь он пропустил и теперь уже стоял на сцене же с какой-то красной папкой с золотым тиснением в руках и средних размеров коробкой, полученной от кого-то, изрядно тряхнувшего ему руку. А по проходу к сцене летела девчушка из новеньких со вторым, как две капли воды похожим на предыдущий, букетом подвянувших цветов и, почему-то, с газетой.
Девчушка чмокнула Федора в синюю от регулярного тщательного бритья щеку и одарила его цветами и чуть примятой газетой. "Сюрприз!" - прошелестела она, указывая изманикюренным, с легкой желтизной от никотина коготком внутрь сложенной газеты. Федор отложил букеты и коробку и развернул газетный лист.
Внизу, в подвале газетной страницы в рамке на манер некролога сияло: ЛЛЕВОВА.
"Вот и всё..." - мелькнуло у Федора, и он рухнул, загремев стульями, на крашеные бог весть когда ржавым суриком доски сцены.
Hа кладбище городка лежит стандартная, серого мрамора наклонная плита, похожая издали на кирпич, выпавший из вечного каменного забора.
