
Где-то бухнуло. Анискин вжал голову в плечи, и начал дописывать, пока не упал.
"Во всей комнате пахло нефтью. Hаливали в плошки, потом вымачивали какието мочала, сама сырая нефть, кажется, сочилась из стен. Hевозможно было не вымазаться, и поэтому сын Косорукого в белом балахоне, стоящий у маленького алтаря, выглядел фантастично; нереально; никак не возможно, чтобы. У него ужасно бледное лицо, подумал Косорукий, он совсем не любит подниматься наверх, к солнышку, и он вечно сидит со своими плошками, и, напомнил себе Косорукий, ему всего шестнадцать, а он ужасная скелетина.
Ужасно большая скелетина, поправился бывший лётчик, бывший исполнитель, бывший укладчик бомб на склады и вышки".
Чем эпиложистей становилось произведение, тем больше Анискину хотелось переписать всё заново, завести себе сенбернара и работать Хемингуэем, посасывая виски у камина. Hо он переборол себя, и заставил себя написать:
"И вот туча будто рассеялась, и сначала вроде просела, и прогнулась смешно к земле, а потом, когда ветер подул в их сторону, вдруг стало светлее, и сын, смешно вскинув руки, прокричал:
- Пыль!
А Косорукий глядел на него, и шептал:
- Дождь.
Hо нет, это, конечно, была пыль. Пыльное облако шло на них, пыль наконецто оседала, и вот уже показалось солнце, осветившее бледные лица".
Точка. Точка. Он поставил точку. Потянулся. Почувствовал запах чая оставался на донышке; аккуратно вытащил и положил последний листок в стопку.
