
Да и жизнеописание ли это, в полном смысле слова? Вспоминать имею намерение о выбором. Это не исповедь. Об иных «интимностях», ради эвфемизма так называвшихся, или таких, о которых и впрямь лишь 'на духу» говорить надлежит, я и вообще распространяться неспособен. Но это же не мемуары. И не совсем автобиография, уже потому, что будет очень неполна. Ведь я — счастливчик; вот и буду же больше рассказывать о том, о кем или с чем посчастливилось мне встретиться. И кривить душой, ради сторонних каких‑нибудь выгод, не стану: как неинтересно было бы тогда писать! Но кривдой было бы и уверять, что «пишу для себя». Ведь и тот, кто это сказал, не думал этого всерьез. А «печатаю для денег»? Этому никто и не поверит. На широкий сбыт, даже если условия печатания в русском зарубежье были бы другие, я бы надеяться не стал. Думаю просто, — так как не собираюсь писать иначе, чем с удовольствием, — что удовольствием этим быть может кое–кого и заражу; позже, если не теперь. Да и диковиной все равно покажусь, как бы обыкновенен ни был, соотечественникам моим, в конце века, перемены видевшего, которых на три хватило бы с лихвой. Так что бумажный кораблик мой спускаю на воду, как другие спускал в те времена, с которых начинается мой рассказ. Плыви! А если потонет, что же, ведь и гибели его я своими глазами не увижу.
В конце недавнего лета, зашел я в Тюильрийский сад, о которым жил по соседству и где часто бывал в первый год моего парижского житья. Вспомнил сперва Пруста, когда подошел к бассейну, возле Площади Согласия, где он в детстве кораблики пускал. Как раз и теперь, с помощью папаши, мальчуган спустил на незыблемую гладь пруда что то большое и твердое вроде чуть ли не пакбота. Нет, не о таком я думал корабле; в прустовские, и еще в мои времена, было иначе. Я сел на белый железный стул. Сидел долго. И вдруг всплыла во мне строчка из «Тяжелой лиры» Лети, кораблик мой, лети — вот, вот: «Кренясь и не ища спасенья»… Пусть я останется стих этот на первой странице моей книги, — на первой странице книги, которую, наконец, пишу.