
Он погасил лампу и умиротворённо глядел, как воздвигается вокруг его ночное общество, хор красок и форм. Подождал симфонического вступления и полного сбора толпы, которую Госпожа Мама называла его одиночеством. Вытянул из-под локтя грушу звонка – лунной эмали игрушку для больных – и положил её на столик у изголовья. «Теперь свети!» – приказал он.
Она не повиновалась сразу. Ночь была не настолько темна, чтобы нельзя было разглядеть качающуюся за окном верхнюю ветку каштана на бульваре, облетевшую, взывающую о помощи. Её утолщённый кончик подделывался под чахлый розовый бутон. «Ну да, ты пытаешься меня разжалобить, твердя, что ты почка будущей весны. Однако тебе известно, как неприступен я для всего, что говорит мне о будущем годе. Оставайся на улице. Исчезни. Сгинь! Как сказал бы мой кузен – проваливай…»
Его брезгливость восстала, лишний раз заклеймив этого кузена со ссадинами и синяками на коленках, его лексикон, уснащённый всякими «ну прямо», «во даёт», «слабо», «умора», а главное – «подумаешь!» и «понятно!», словно мысль и понимание могли не разбежаться в ужасе, со всех своих нежных лапок премудрых сверчков, от такого мальчишки, обутого в шипы и засохшую грязь…
При одном только виде кузена Жан обтирал пальцы платком, как от крупного песка.
