
– …и потом, мне кажется, что за деревянной обшивкой завелась крыса…
– Да ещё ставня скрипит, сова ухает из платана, не говоря уже о ветре, который – «у-у-у-у-у» – гудит под дверью, и о раме на кухне, которая всё стук да стук, стук да стук, – подхватила Фанни. – Ну как, Джейн? Я ничего не забыла?
Она рассмеялась, и они вслед за ней тоже.
– Джейн, дорогая, запомните раз и навсегда, что вы имеете право как на бессонницу, так и на беспробудный сон. Кругом жара, все живут как могут, Фару потеет, проклинает и благословляет, и только Аслен «берёт»!
– Я восхищаюсь… – начала было Джейн. Однако она снова встретилась с взглядом голубых, посветлевших от яркого полуденного солнца глаз Фару-младшего и осеклась.
– Фару-младший, передайте мне смородину, please.
Он поспешно исполнил её просьбу, и его рука под корзинкой из витого мельхиора коснулась руки Джейн. Он судорожно отдёрнул пальцы, словно в порыве отвращения, и так густо покраснел, что Фанни залилась смехом.
– Будет ещё одна в четыре часа, – снова заговорила Джейн после некоторого молчания.
Фанни, откусившая в этот момент персик, спросила мокрыми губами:
– Что – в четыре часа?
– Почта…
– А-а!.. – протянула Фанни, поправляя пальцем повязку на волосах. – Об этой я уже и не думаю. С ней из Парижа мне почти никогда ничего не приходит. Хочешь пить, Фару-младший?
– Да. Спасибо.
– Спасибо – кому?
– Спасибо, мамуля.
Он был блондином и потому заметно покраснел оттого, что счёл свою мачеху грубоватой. Потом на него опять напал один из тех приступов мечтательности, свойственной подросткам, когда его дикарское имя Фару шло ему, как набедренная повязка из соломы или хижина, крытая древесной корой. Лицо его утратило выразительность, брови насупились, чистый рот приоткрылся, и под его привычной невозмутимостью обнаружилась какая-то скрытая ненасытность, уязвимость, страдающая от любого неосторожного слова, от любого смешка: ему было шестнадцать лет.
