
Бонни покорно присела рядом с бабушкой, чувствуя раскаяние и гнев.
– Двойняшки Макерсон обозвали меня глупой гусыней, – жалобно проговорила она. – Сказали, что я – пустое место и потому всегда буду жить в Лоскутном городке.
Бонни боялась наказания: такие разговоры в семье не поощряли, но вдруг она почувствовала на плечах бабушкину руку, тонкую и сильную.
– Помни, что ты дочь Ирландии, Бонни! Этим можно гордиться! Не так ли? – сказала бабушка.
Бонни уже испытала столько несправедливостей, что ее вера в справедливость этих слов если и не рухнула окончательно, то основательно пошатнулась. Какой толк быть дочерью Ирландии, если твое платье такое старое, что на нем не различишь уже ни рисунка, ни цвета? Что толку в этом, если туфли так жмут, что хромаешь, как калека?
– Бонни Фитцпатрик, отвечай честно и прямо, – потребовала бабушка.
– Может, Макерсоны правы, – со вздохом отозвалась Бонни.
В комнате воцарилась напряженная тишина, и Бонни напряглась, ожидая звонкой оплеухи, когда бабушка повернула ее лицом к себе и подняла руку.
Но рука бабушки внезапно опустилась на передник, а ее светло—голубые глаза сверкнули озорным огоньком, не свойственным почти никому из членов гордой семьи Фитцпатрик.
– Кажется, овечка, я никогда не говорила тебе о твоем рождении, – сказала она, и ее ирландский акцент, почти исчезнувший благодаря времени и собственным усилиям, появился вновь.
Фиалковые затуманенные слезами глаза Бонни расширились, густые длинные ресницы поднялись, и она откинула с лица прядь каштановых волос.
– Разве в этот день произошло что—то особенное? – прошептала она, надеясь, что так оно и было.
Бабушка важно кивнула и, понизив голос, начала рассказывать:
– Действительно, сам Господь был при твоем рождении, Бонни. ОН взял тебя в свои всесильные руки. Ты была маленьким невинным агнцем. ОН улыбнулся и показал тебя ОТЦУ своему, и ЕГО прекрасное лицо засветилось от радости. Вот так это и было. – Бабушка замолчала, снова перекрестилась, закрыла глаза и, беззвучно шевеля губами, стала читать молитву.
