
Однако даже в разъездах, в разгар летних каникул, когда мы весело перебирались с места на место, все было не как раньше. Распустить двор и совет, уложить все наши пожитки в сундуки и на подводы, разместить до двух тысяч человек (в те дни наш двор вырос до размеров целого города), а потом недели и месяцы проводить в дороге - все это утратило для меня былую прелесть и превратилось в тяжкое испытание. О да, я сберегала денежки, пользуясь щедрым гостеприимством подданных! И мне по-прежнему нравилось встречаться с народом, видеть радостные лица и слышать немудреные выражения любви. Но все это не окупало затраченных сил.
Потом занемог Хаттон и, глупец, до последнего скрывал от меня свою болезнь. И снова я посылала за доктором Лопесом, бежавшим от Инквизиции португальским врачом, снова сидела у постели больного, подавала бульон и грозила всеми мыслимыми карами, если посмеет умереть, а он улыбался, по обыкновению, ласково и обещал слушаться.
Но, как мы все, Хаттон подчинялся закону, который даже я не властна отменить.
- Он не мочился уже больше недели, - сказал Лопес, чуть заметно пожимая плечами. - А внутри у него от груди вниз все сплошной гной, ноги чернеют...
Меня передернуло.
- Не говорите так! Бога ради, вы же можете его спасти. Леди Стрэчи целый месяц пролежала в обмороке, а потом все обошлось.
Он поднес тонкие пальцы к губам, поднял на меня свои печальные библейские глаза - в них стояла смерть.
- Ваше Величество, велите повесить меня, как Александр повесил врача, не сумевшего вылечить его любимого Гефестиона, но я не в силах его спасти.
- Будьте благословенны вовеки, дражайшая, сладчайшая королева!
