Он вынул из железной лапы, лежавшей на столике, бланки и стал писать рецепты. Писал, писал да вдруг и спросил:

- И сколько лет вашей дочке?

Разве я рассказывала ему об Алене? Ах да, это когда он спросил, что тревожит еще.

- Всего двадцать, - вздохнула я. - Нет, двадцать один... Через месяц... Если не получится у нас ничего с демократией, что с ними, неформалами, будет? Их же в порошок сотрут!

- Значит, пока еще двадцать? - пропустив мои последние слова мимо ушей, зачем-то уточнил он. - А письма вы пишете?

- Кому?

- Да детям своим.

- Я звоню, - стала оправдываться я, почему-то чувствуя себя виноватой. - Как-то не принято сейчас писать, да и их затруднять не хочется.

Пришел его черед удивляться.

- В чем же тут затруднения? В том, чтобы прочесть?

- Но ведь придется же отвечать, - совсем растерялась я.

Он улыбнулся, снял очки, принялся протирать стекла. Протер, положил очки на столик, и я увидела его глаза: добрые, грустные, все понимающие. Черт возьми, красивый мужик! Брови сходятся у переносицы, глаза большие, коричневые, черные ресницы длинные и густые, как у девушки. И очень ясные, голубоватые белки глаз. Он снова надел очки, спрятался.

- А вы пишите, - посоветовал мягко, - и пусть они вам отвечают. Им это тоже на пользу, поверьте, хотя сами они, может быть, не догадываются, а уж вам-то... Или не хотите раскрываться перед детьми? А перед мужем? Тоже нет?

И тут неожиданно для себя я призналась, что стала писать дневник - со вчерашнего дня, - и он оживился необычайно.

- Очень хорошо. Прекрасно! - Он взял мои руки в свои. - Человек, как правило, сам ищет - и находит! - спасающий его путь. Дневник - это великолепно! Ни за что не бросайте. Это вы хорошо придумали.

Господи, что со мной? Неужели я плачу? В носу защипало, и заболели виски, глаза стремительно стали заполняться слезами. Я открыла рот и задышала часто-часто, изо всех сил стараясь сдержать неожиданные дурацкие слезы перед чужим человеком, который держал в руках мои руки.



10 из 82