
Но ведь она так одинока. Ей страшно. Она посмотрела на улицу, мокрую, пустынную… И снова вспомнила о Льюисе, еще раз порадовавшись своему благоразумию, но к этой радости почему-то примешивалось сожаление.
Стало быстро смеркаться. Занавесив в половине пятого окна алыми шторами, Элен зажигала лампы и усаживалась перед черным викторианским камином. Иногда заваривала себе чай. Этот нехитрый ритуал доставлял ей удовольствие. На ее родине, в Алабаме, даже в конце года не бывало таких промозглых холодов. Однако ей нравится этот туманный мрак. И терракотовая листва лондонских платанов, и кучи мокрых листьев по краям мостовых, и схваченные утренним инеем ветви и трава, нравился самый запах лондонского воздуха с острым привкусом земли и копоти. А больше всего этот свет, серый, мягкий, это тусклое марево над Темзой.
Ей было приятно вглядываться в неспешно угасающий день, смотреть, как он все больше наливается вечерней темнотой, как зажигаются фонари, как люди, выскочив из метро, торопятся домой, пряча в воротниках зябнущие щеки. Эта будничная размеренность убаюкивала. Она надеялась, что скоро выпадет снег, ведь она видела его только на фотографиях.
В этот домик они попали неожиданно. Сначала они остановились в доме приятельницы его матери, в роскошных апартаментах на Итон-сквер. Хозяйка дома, американка по происхождению, была погружена в предрождественские хлопоты, этой шикарной даме было не до них. Элен вся сжималась от одного ее вида и от бурной светской круговерти, в которую с таким азартом готов был окунуться Льюис. Едва они завершили работу над фильмом, Элен почувствовала, как она устала, как измотаны ее нервы; все события этого безумного лета словно разом на нее навалились; в искаженном виде, чудовищно переплетаясь, они вторгались в ее сны. Единственное, что ей было нужно — теперь-то она поняла это, — очутиться в покойном месте, заползти туда, как заползает в нору раненый зверь, и, свернувшись калачиком, отлежаться.
