
На даче было тепло, убрано, я напоил ее кофе с пряниками, покосившись на заготовленную бутылку вина, которую не стал доставать, и она села мне позировать. Я так и решил – отделаться карандашным наброском, малой, так сказать, кровью, но работа меня увлекла, и я не заметил, как прошло время. Она оказалась очень терпеливой натурщицей, решив, что даже шевелиться не следует, хотя я ей позволил. Мы с ней работали, и подводная тема (нравится – не нравится) отошла на задний план. Я не впервые в жизни рисовал портрет, но может быть – впервые как человек, считающий себя хотя бы отчасти художником. Я попросил ее смотреть на меня, чтобы поймать выражение не только ее лица, но и самой ее сути, и постепенно на бумаге стало что-то проступать. Я знал, что лицо собрано из лицевых мышц, обтянутых кожей, что одних только мимических мышц у нас двадцать две, и что больше всего настроение определяется состоянием мышц вокруг рта и глаз, что превалирующие состояния человека постепенно формируют тот или иной расклад этих мышц, вот почему, скажем, после сорока лица становятся говорящими, то есть каждый сам отвечает за свое лицо. Но всего этого было мало, чтобы изобразить лицо, которое находилось передо мной. Лицо светилось, как обратная сторона луны, незнаемое, незнакомое, и каждая его черта была целой повестью о времени, которое прошло до того, как я ее увидел. В ее лице не было дурных наклонностей и тайных пороков, не было жадности, злости, зависти, оно, пожалуй, было добрым и светлым, но все же неопределившимся, недозревшим, и я испытывал подсознательное желание усилить его линии и тени, выступив как бы сотворцом будущей судьбы, и, завершая работу, я сделал лицо, пожалуй, печальней, чем оно было на самом деле. Известно, что портретист каким-то непостижимым способом всегда повторяет в любом портрете себя самого, свой архетип, матрицу своего собственного лица. Классический пример – рисунок лица восьмидесятилетнего Да Винчи, точно вписываемый в портрет Джоконды.
