
Шорох этот — знакомый всякому сорванцу с таким же детством, какое выпало мне, — легко достиг моего слуха сквозь закрытые окна моей комнаты. Случилось сие поздним воскресным вечером 20-го июня 1897 года — двадцать два года назад, чуть ли не ночь в ночь. Я валялся на своей узкой койке, пытаясь учиться — но безуспешно. Тот вечер тоже был чересчур напоен ветерками и ароматами весны, слишком омыт лунным светом, чтобы всерьез рассматривать какое бы то ни было мышление (или же сон). Как это часто бывает в Нью-Йорке, ранняя весна выпала сырой и холодной, недвусмысленно давая понять, что далее нам опять уготована от силы неделя-другая хорошей погоды, прежде чем на город обрушится летний зной. В то воскресенье поначалу прошел хороший дождь, но уже к вечеру распогодилось, и природа по всему предвещала наступление погожих деньков — жаль только недолгих. Так что если кому-то из вас придет в голову, что мне посчастливилось уловить этот шорох снаружи отчасти потому, что я просто ждал удобного повода улизнуть на улицу, я tie стану этого отрицать. Однако ж, сколько себя помню, я всегда очень внимательно прислушивался к звукам ночи, в какое бы место меня ни заносило.
Моя комната располагалась наверху — на четвертом этаже, который от роскошных докторских гостиной и столовой отделяли два этажа и полмира, а от величественной, однако несколько спартански обставленной спальни на третьем этаже — двенадцать футов по вертикали. В мансардной простоте верхнего этажа (которую большинство, не задумываясь, окрестило бы «покоями прислуги»), слуховыми окнами во двор смотрела комната Сайруса Монтроуза, который делил со мной кучерские, равно как и прочие домашние обязанности, а чуть сбоку имелась комнатка поменьше, кою мы использовали под кладовую. Мое жилище смотрело на улицу, хоть было и не так велико; но, с другой стороны, во мне и не было Сайрусовых шести с хвостиком футов росту. Однако жить спереди — все равно