
Ни теперь, ни тогда не видел я особого смысла в том, как жизнь валит неприятности на человека, их не заслуживающего, а величайшие на свете ослы и мерзавцы существование ведут подолгу безмятежное. Доктора в тот момент я видел ясно, точно стоял рядом с ним в Институте (то есть — Крайцлеровском детском институте на Восточном Бродвее): он уже давно убедился, что детей уложили спать, равно как и раздал последние наставления персоналу касательно вновь прибывших либо особо беспокойных пациентов, и теперь сидит у большого секретера и разбирается с горой бумаг — отчасти по необходимости, отчасти дабы избежать дум о том, что все может в любой миг закончиться. Он и будет сидеть здесь в круге мягкого света от зеленой с золотом лампы «Тиффани», поглаживать усы и крохотную эспаньолку под нижней губой, время от времени потирать увечную левую руку — она, похоже, тревожила его по ночам сильнее, чем в иное время. Но совершенно точно пройдет еще много часов, пока усталость не отразится в его острых черных глазах, и если удастся доктору поспать, то уснет он, уронив длинные черные волосы на бумаги перед собой, и дремать будет урывками.
Изволите ли видеть, доктору выдался год трагедий и раздоров — начался он, как я уже упоминал, со смерти единственной женщины, которую он любил по-настоящему, а прорвало все необъяснимое самоубийство одного из его юных питомцев в Институте. За этим последним инцидентом последовало судебное разбирательство касательно общего положения дел в Институте, и завершилось оно судебным запретом. Шестьдесят дней доктор не должен и близко подходить к зданию, пока полиция расследует все обстоятельства, и начинались эти шестьдесят дней завтрашним утром; мне по этому поводу есть что сказать, но — в свой черед.
Пока же я лежал и перебирал в уме несчастья доктора Крайцлера, до слуха моего неожиданно долетело, как я уже упоминал, тихое царапанье из-за окна.
