
Грация плотнее прижала наушники и пригнулась к аппарату, как будто звуки, доносящиеся из квартиры, действительно исходили из него. Что-то было не так, и она сказала об этом шепотом, скорее себе самой, чем Матере, который снова закрыл глаза.
– Что-то не так.
– А?
– Я говорю, что-то не так. Слишком тихо.
– Все спят.
– Вот именно. И никто не храпит.
Молодчик-фашист спал прямо под микрофоном, который они установили. Грация помнила его мерзкое хрюканье: храп будто копился во рту, цепляясь за зубы, потом вдруг прорывался наружу. А теперь в жужжащей тишине не слышалось никакого хрюканья, и жена Джимми не сопела, как она это делала обычно, – звуки отдаленные, но такие громкие, что непонятно было, как мужу удается спать с ней рядом. Грация поглядела в окно.
– Нет, – сказал Матера. – Никто не выходил. Мы бы заметили, и потом, услышали бы шум.
На столе лежал сотовый телефон. Грация пододвинула его к Матере.
– Позвони доктору Карлизи. Расскажи ему, что происходит.
– В такой-то час? Рассказать ему, что мы ничего не слышим? Да он озвереет.
Грация замахала рукой: погоди, мол, не мешай. Посмотрела на часы, которые показывали шесть пятьдесят девять, потом закрыла глаза и крепко сжала наушники, наваливаясь грудью на аппарат, словно собираясь с головой погрузиться в полную шорохов тишину, переполнявшую ее слух. Казалось, Грация даже различает запах этой горячей, томительной тишины: она пахла так же, как магнитофонная пленка, которая вращалась в своем окошке, истрепанная, покрытая светящимися точечками, которые начинали мельтешить, стоило только прищурить глаза. Грация ждала. Затаила дыхание, чтобы прогнать дурноту, и ждала. Ждала.
