
Вдруг толпа смолкла и расступилась. К церкви шел Вася Проскурин, вожак сельских комсомольцев. Легкий на ногу, стройный, соломенноволосый, шел он со своими друзьями-комсомольцами снимать крест. Улыбаясь, Вася подошел к воротам и остановился. Толпа выжидательно замерла.
Вася прочел бумажку, внимательно и неулыбчиво оглядел толпу, своих друзей-комсомольцев, нас, мальчишек. Сорвал бумажку. Медленно и аккуратно сложил ее и засунул в нагрудный карман линялой красноармейской гимнастерки.
Толпа напряженно следила за каждым его движением. Вася упрямо мотнул светлой повителью чуба и, бросая кому-то вызов, сказал:
— Ладно, посмотрим! — и открыл тягуче заскрипевшие воротцы.
Старухи завздыхали, закрестились: «Накажет господь-от, огневается, милостивец». Кто-то на кого-то прицыкнул, кто-то всхлипнул, кто-то турнул по шее мальчишек.
— Зерно будут хранить в божьем храме, — сказал продавец и снова вытер безбровое лицо. — От колхозного, значить, урожаю.
В народе зашелестело:
— Свято место зорят. Хуже волков истварились.
— Э-э, да чего тут! В песне поют, что весь мир разрушат.
— Молонью пустит милостивец, молонью на анчихристов-супостатов! — вещевала бабка Фатинья и исступленно трясла головой. Вся в черном, морщинистая и злая, она походила на монашку.
— Разные кары бывают, — отозвался продавец и зыркнул по толпе глазами.
Отдельной группкой стояли Сусеков, Жилин и еще кто побогаче. Они молчали, никак не выказывая своего отношения к происходящему.
Сусеков поглаживал козлиную свою бородку, поглаживал мягко, нежно, но в этой ласковости было что-то страшное, затаенное.
Безбородый и румяный, несмотря на старость, Жилин тяжело оперся на костыль и, не моргая, уставился на комсомольцев. Уродистые, большие руки его занемели на костыле, вспухли фиолетовыми жилами.
