
Пансион Вердье находится… нигде, — писал Жюльен в письмах, которые никогда не отправлял, —ни в городе, ни в деревне. В двух километрах, правда, есть что-то вроде деревушки, разросшейся вокруг странного заводика. Его-то англичане и стараются разгромить — уж не знаю, что там производят. Месье Вержю, преподаватель латыни, уверяет, что в один прекрасный день ростбифы перепутают цель и нам врежут по самую макушку. Да-да, так он и говорит, не нам, разумеется, а месье Ле Гомме, преподавателю математики. На уроках послушать его — все равно что прочитать роман Дюма: он не скупится на старинные обороты, чтобы произвести впечатление. Но зато когда остается наедине с Жюлем Ле Гомме, без всякого стеснения употребляет непечатные выражения: «дерьмо», «…твою мать» и тому подобное. Я не выдумываю, а впрочем, какая разница, если я все равно никогда не отправлю это письмо…
— Опять за дневник? — каждый раз интересовался Антонен, когда видел склонившегося над тетрадью Жюльена с пальцами, перепачканными чернилами. — Девчоночьи штучки, или не так?
— Никакой это не дневник, — разуверял его Жюльен. — Я пишу матери.
— Хорошенькое письмецо! — не унимался верзила. — Для его отправки понадобится не конверт, а, пожалуй, обувная коробка.
Жюльен отмалчивался, продолжая скрести бумагу, низко пригнувшись к парте и внимательно следя за движением пера. Писать более или менее аккуратно становилось все труднее — из-за нехватки вторсырья бумага получалась слишком тонкой, неэластичной и зернистой, едкие чернила растекались на ней сетью мелких ручейков, и написанное приобретало вид неловких каракулей. «Когда мать это увидит, — думал Жюльен, — она решит, что я лентяй, и будет меня стыдиться».
