
— Не дисциплинировать, — перебил Мэтью, найдя в себе силы заговорить. Лицо его покраснело, глаза под распухшими веками горели гневом. — Ваши методы… могли бы заставить церковных старост и больничные советы крепко подумать… о подопечных, которых они вам вручают. И о деньгах, которые город вам платит. Разве они знают, что вы путаете дисциплину с содомией?
Осли молчал. И в молчании казалось, что мир остановился и время прекратило свой бег.
— Я слышал, как они кричали по ночам, — продолжал Мэтью. — Много ночей я это слышал. Видел их потом. Из них некоторые… не хотели дальше жить. И все они изменились. Вы выбирали только самых юных. Только тех, кто не мог дать сдачи. — Он чувствовал, как слезы жгут ему глаза, и даже после восьми прошедших лет его оглушал наплыв эмоций. Следующие слова вырвались из него сами: — Так я тебе за них дам сдачи, сукин ты сын и шакал!
Хохот Осли разорвал темноту.
— О-го-го! О-го-го, друзья мои! Смотрите на этого ангела мщения! Кверху задом на мостовой и руками бьет по воздуху! — Он шагнул вперед, и разгоревшаяся в затяжке трубка осветила такую физиономию, что даже архангел Михаил испугался бы. — Достал ты меня, Корбетт. Твоей глупостью непробиваемой вместе с этим твоим гонором. Что таскаешься за мной, путаешься под ногами, чтобы я об тебя споткнулся? Ведь именно это ты и делаешь, разве нет? Пытаешься раскопать правду? Шпионишь за мной? И это говорит мне очень важную вещь: у тебя нет ничего. Будь у тебя что-то — хоть что-нибудь, — кроме твоих смехотворных предположений и ложных воспоминаний, ты бы прежде всего напустил на меня своего любимого покойника Вудворда или этого твоего нового пса, Пауэрса. Разве я не прав? — Вдруг он осекся, и когда заговорил снова, голос звучал как у злобной старухи: — Ты посмотри, во что я из-за тебя влез!
