
Он сделал нечто худшее, и я видел все.
Охранник что-то крикнул, когда один из трехсот вышел из строя и направился к обергруппенфюреру. Его не пристрелили на месте потому, что Цоссен поднял руку в перчатке, заинтересованный, что хочет от него этот голый человек. Когда-то ростом тот был выше Цоссена; еще и сейчас, хотя кости выпирали из кожи, он был широк в плечах. Эта партия узников долгие месяцы питалась одними корками и затхлой водой. Много времени прошло с тех пор, как они ели то, что можно назвать пищей…
Узник, пошатываясь, приблизился к арийцу и остановился, едва держась на ногах. От усилий, которые он проделал, чтобы преодолеть десять метров, дыхание со свистом вырывалось у него изо рта и ребра ходили под кожей, свисавшей дряблыми складками. Я слышал, как он спросил у Цоссена разрешения прочитать заупокойную молитву. Обергруппенфюрер не сбил его наземь ударом кулака за дерзость, как я ожидал. Он был офицером. Он только взглянул на часы, на мгновение задумался и покачал головой: “Некогда. Дорога очень плохая, а я хочу поспеть в Брюкнервальд к обеду”. Он подал знак штурмбаннфюреру, и пулеметы открыли огонь…
Гейнрих Цоссен. Я запомнил его.
Из простого чувства чистоплотности следовало бы оставить эти воспоминания при себе, но в 1945 году в качестве главного свидетеля обвинения в трибунале я был вынужден подробно изложить этот эпизод в числе многих других. Остальные были не лучше… Впоследствии отмечалось, что за все время моих показаний, тянувшихся в общей сложности пятнадцать недель, я держался внешне спокойно, был объективен и лишь однажды потерял контроль над собой, рассказывая о Гейнрихе Цоссене. Даже теперь, двадцать один год спустя, в Берлине, я был не в состоянии, придя в ресторан, открыть меню, в котором было это слово – «Mittagessen» – обед.
