
…Скрипнула-таки дверь, как ни старался войти бесшумно.
— Чо так долго-то? — спросила Матрена — теплая, нежная, белая, раскинувшаяся на широкой самодельной кровати.
Вошедший молча скользнул ей под бок. Горячая рука погладила Матрену по щеке.
— Ладно, вставать рано, — зевнула она и отвернулась к стене.
Мохнатая рука спряталась в складках скомканной холстины. А другая — теплая, человечья, — погладила Матрену по круглому горячему заду.
— Опять? — Матрена повернулась. — Ох и ненасытный ты стал, Николаюшка!
Снова были жаркие ласки, и в синее заиндевевшее окошко молча заглядывала луна, но и она не могла помешать двоим, сопевшим и стонавшим в избе.
А потом Матрена уснула. И мохнатая рука появилась снова и гладила ее по голому животу, по бёдрам, и ласкалась, ласкалась. Матрена спала, причмокивая во сне, в котором ее Николай был царским сыном, заместо юродивого Алексашки, и ласково смотрел на нее и повторял не своим — чужим, толстым голосом: «Матренушка, сыночка мне роди… Матренушка, выкорми… Вырастет сыночек, выйдет в поле, обернется зверем вольным лесным и пойдет в поля, в лес, и все зверьё лесное поклонится ему. А кликнешь — вернется. Человечий бо сыночек будет. И лесу родным, и человеку…»
В глухую ночь подняли собаки неистовый лай. Такого еще не было — словно взбесились. Иные хозяева выходили, пинками загоняли собак в конуры. Собаки, исходившие лаем, огрызались.
И вдруг стихло.
Николай, сидевший на крыльце — упарился, охаживая палкой кобеля, — замер. Черная фигура показалась в конце улицы. Быстро-быстро, будто не шла, а летела, скользила от двора ко двору. Возле иных дворов замирала. В иные и входила (собаки молчали), и даже заглядывала в окна.
Так прошла всю деревню. Задержалась у избы Николая. Николай, открыв рот, глядел на незнакомца. Был он согбен, седая борода словно светилась в лунном свете. Николай даже разглядел глаза — не ласковые, но и не враждебные. Глянул на Николая, помолчал, вздохнул, — и вдруг исчез.
