
Бабы за столом поговорили о войне, о том, что наши, слышно, гонят немцев; о том, что завтра всем колхозом возить дрова на станцию; о холстах, которые хорошо сейчас белить: солнышко начинает пригревать и снег стал едкий, все пятна отъедает… А потом снова заговорили про Валентинку.
– И куда ты, Дарья, набираешь себе ребят? – начала тётка Марья. – Время трудное, семья у тебя большая, мужик твой на войне – либо вернётся, либо нет… И не работница она: уж такая-то хлипкая! Да с ней в поле-то нагоришься!
– Нет, нет, не будет добра, – подхватила бабка Устинья. Не будет она тебя, Дарья, ни любить, ни почитать. Как есть ты ей чужая, так чужая и останешься. Да она и по масти-то к твоей семье не подходит: вы все белёсые, а она вишь тёмная!
– Э, бабы, полно-ка вам! – возразила Грачиха. – Можно ведь и по-другому рассудить. Ну, а куда, скажем, вот таким сиротинкам деваться? Ведь сейчас война. Мало ли их, горемык, останется? Что же теперь делать! Уж как-нибудь…
Валентинка ждала, что скажет мать. Неужели она тоже согласится с теми двумя? Что же тогда делать Валентинке? Как жить в этом доме, где её никто не будет любить?
Мать выслушала своих гостей, оглянулась, нет ли тут Валентинки, и сказала в раздумье:
– Что семья у меня большая – это меня не печалит: хлеба на всех хватит. Что работница из неё хорошая не выйдет – ну что же делать! Как сможет, так и сработает. И это меня не заботит. Но вот что меня заботит, бабы, – продолжала мать грустно, – что меня печалит, так это одно: не идёт в родню, не ластится. Не зовёт меня матерью, никак не зовёт. Не хочет! Или уж и вправду, как была чужой, так чужой и останется?
Валентинка вздохнула.
Она глядела из своего угла на мать, которая сидела в кухне за столом, задумчиво подпершись рукой.
– Мама… мама… – неслышно прошептала Валентинка.
Ей хотелось соединить это слово и эту женщину. Но ничего не получалось. Женщина оставалась тётей Дашей. И с этим Валентинке ничего нельзя было поделать.
