
Может быть, его собственная интерпретация этой песни каким-то образом выражала его опасение, что когда-нибудь, через много лет, когда его жизнь подойдет к концу, он также будет тосковать от одиночества и раскаяния.
Он взглянул на часы. Валери опаздывала уже на полтора часа.
Беспокойство ее напарницы передалось и ему. Перед его глазами все время возникала одна и та же картина: Валери на полу с лицом, наполовину закрытым темными прядями волос и залитым кровью. Глаза широко раскрыты и не мигают. Он понимал, что все это глупость. Она просто опоздала на работу. И ничего в этом нет страшного. Однако с каждой минутой его тревога нарастала.
Спенсер поставил на стойку недопитое пиво, слез с табурета и прошел под синими светильниками к красной двери. Толкнув ее, он вышел в промозглую ночь, где дождь падал на холщовый навес над дверью с таким шумом, как будто маршировал полк солдат.
Проходя мимо картинной галереи, он услышал, как тихо плачет в тени подъезда оборванец. Он остановился, чувствуя жалость и сострадание.
Между всхлипываниями бродяга шептал слова, которые некоторое время назад произнес Спенсер: «Никто не знает... никто не знает...» Очевидно, эта короткая фраза имела для несчастного какой-то особый глубокий и очень личный смысл, потому что он произносил эти два слова не тем тоном, которым их произнес Спенсер, – в его голосе слышалась неподдельная мука. «Никто не знает».
Хотя Спенсер и понимал, что делает глупость, помогая саморазрушению этого бедолаги, он вытащил из бумажника хрустящую бумажку в десять долларов. Он протянул ее в темноту в сторону запаха, исходящего от бродяги:
– На, держи.
Показалась рука, она была или в черной перчатке, или же просто невероятно грязная – в темноте он не смог разглядеть. Купюру вытянули из пальцев Спенсера, затем опять послышалось тоненькое поскуливание:
– Никто... никто...
